Форум » Ориджиналы. » Мало ада и мало рая, R, мини, angst/romance. » Ответить

Мало ада и мало рая, R, мини, angst/romance.

Moura: Автор: Moura. Название: Мало ада и мало рая. Рейтинг: R (скорее за нецензурную лексику). Жанр: angst/romance. Размер: мини. Предупреждение: инцест. Дополнение: все лица и события данного произведения - исключительно плоды творческого воображения автора.

Ответов - 1

Moura: Мало ада и мало рая: За тебя уже умирают. Вслед за братом, увы, в костёр – Разве принято? Не сестер Это место, а страсти рдяной!* За окном непроницаемо темно, в доме напротив приглушенно шторами горят только два окна – ещё два таких же идиота – и она бросает на диван плед, нервно распрямляя загибающиеся углы. Горит ночник, потому что по утрам она совершенно не выносит яркого света, он бьет в подкорку и от него болит голова. А потом, отвернувшись от двери, она стягивает через голову сорочку, ежась от легкого холода. Наверное, стоило бы хотя бы задернуть шторы, но кто смотрит в окна в шесть утра в субботу? Почти никто. Идти на кухню надо тихо, чтобы не разбудить родителей, но старый паркет скрипит. И это бесит. И чайник – зачем он ей нужен? Она собирается варить кофе – кипит неестественно громко. Собственно, неизбежное – тяжелый скрип половиц. - Ты чего? - Не спится. – Отвернувшись от окна, она кивает брату на закуриваемую им сигарету: - дай. – И, не слушая разрешения или запрета, забирает у него из пальцев сигарету и коротко затягивается. - Что у тебя случилось? - Ничего. - Вер. - Ничего. - Шесть утра. Суббота. Ты одета и варишь кофе. Ничего, типа? - Типа – можно, ты уйдешь? И тяжелый скрип половиц. *** Пробираясь сквозь заполненный толпой студентов коридор, она смотрела исключительно в пол, чтобы не отдавить кому-нибудь ног. И не заметила, как столкнулась с – Омут, помнишь? Запах. Свитер, который – пока он спит – прижимала к лицу и терлась щекой о шерсть. Пахло морем, мандаринами и полусонными поцелуями – спокойствием, домом и любовью. И она, подняв голову, бьется – как о стекло – в чужие глаза. - Не здороваетесь, Вер? А она, отвернувшись, протискивается сквозь скопившуюся у аудиторию толпу, и только выйдя на лестницу, опершись на перилла и выдохнув, думает: нет, только не с вами. *** Ему очень не нравилось происходящее. Нет, сестры всегда вырастают, и ему уже давно не нужно защищать её от хулиганов или встречать вечером на темной остановке, но дело было не в этом. Дело было в том, что она отказывалась с ним разговаривать – не с ним лично, впрочем – а что-то вообще происходило. Если у неё был идиот-парень, можно было бы пойти и промыть ему мозги. Ну, или ей. Но он ничего не знал, а она молчала. И никто не обращал на это внимание – Вера никогда не была разговорчива. Она была младше всего на два года, но ему казалось, что она никогда не вырастет. В чем он начинал сомневаться. *** - Бери, не стесняйся, - Вера берет из пачки сигарету и, стянув с другой руки тонкую кожаную перчатку, перехватывает из пальцев одногруппницы зажигалку. У институтских ворот пусто, сейчас идет пара – третья, кажется? – а у них окно, и можно выйти на воздух. Дышать выхлопными газами, дымами соседнего завода с каким-то патриотично-советским названием - и отвратительным ментолом от чужих сигарет. Но, по крайней мере, ничто не напоминает о других запахах, навязчивых, томных и убивающих. – Ты сегодня какая-то вареная. Может тебе домой?.. И Вера улыбается, плавно растягивая губы в улыбке. - За мной сегодня Димка заедет. Черт его знает, что взбрело ему в голову, - и, подняв лицо к белому небу, серым газом выдыхает дым – отвратительный ментоловый дым чужих отвратительных сигарет. … Он припарковался у поворота, не став заворачивать в узкий переулок, оканчивающийся выкрашенным в нелепый розоватый цвет зданием института. Во-первых, там негде было потом развернуться, а, во-вторых, Вера не сахарная, пройдет сотню метров. И на этой самой мысли, бросив взгляд на часы, он повернул голову – и подался вперед. Вера быстро шла от ворот, на ходу надевая перчатки и нервно поправляя на шее длинный темный шарф. Она смотрела в землю. Это не привлекло бы внимания, если бы за ней не шел быстрым, широким размеренным шагом незнакомый Диме парень. Или мужик. Или кто он там есть, разгляди за снегопадом. Он что-то быстро – внушающее – говорил, идя на шаг позади, но Вера по-прежнему смотрела под ноги. Тогда парень этот – распахнутое пальто, руки в карманах – вдруг остановился на месте и что-то сказал ей, прощальное, вдогонку, и она остановилась тоже – резко, пригвожденная к месту. Кажется, закрыв глаза. Дима подавил внезапное, совершенно нелепое желаний выйти ей навстречу. Парень развел руками и вернулся к машине. Рено грязно-серого цвета мягко вырулил к институтскому двору, умело развернулся и быстро проехал мимо Веры, всё продолжавшей стоять на месте, сцепив в замок руки с одной так и не надетой перчаткой. Только когда автомобиль повернул на перекрестке – Дима провожал его глазами, сам не зная, зачем – Вера сошла с места и подняла глаза. Совершенно стеклянные и, кажется, влажные? Дима смотрел вперед. Когда хлопнула дверца автомобиля, пахнуло холодом и рядом села Вера, он даже не повернул головы. Переулок, обычно полный курящих студентов, был назло, непривычно пуст. Краем глаза он всё-таки заметил, что у Веры было спокойное, без тени любого чувства лицо. Только глаза по-прежнему были, кажется, влажными?.. Дома она сорвала с рук перчатки, зло бросила их на тумбочку и хотела резким движением рвануть с шеи шарф, но длинная, никакого тепла не дающая полоска сливовой шерсти, несколько раз обмотанная вокруг шеи, только крепче затянулась. И Вера, как-то странно всхлипнув, ещё раз бессильно рванула за концы, будто действительно могла умереть от удушья. Диме стало страшно. - Дай сюда, - он обошел сестру, встал перед и ней и быстро размотал шарф – как когда-то в детстве, когда приволакивал её с прогулки, всю мокрую и в снегу. Шарф был брошен поверх перчаток, Вера подняла руку к горлу. И он вдруг спросил: - Ты спишь с ним? Она посмотрела ему в глаза, улыбнувшись странной, пугающе-издевательской улыбкой. Не ответив, нагнулась, расстегнула и стянула сапоги – черные лужи на светлом паркете – и прошла в комнату. - Какое тебе дело? – донеслось до него равнодушное, громкое – спокойным вызовом. Он прошел за ней. Остановившись у окна, Вера вынимала из ушей серьги. - Слушай, просто скажи мне. - Нет, - и он почти выдохнул. – Теперь нет. - А спала? – и он сам не понимал, откуда эта незнакомая, никогда ранее не вырывавшаяся требовательность в голосе. Ему просто было необходимо это знать, потому что если она ответит, два и два сразу сложатся в логичное четыре, всё встанет на свои места – её блестящие глаза, бессонница, запах сигаретного дыма от волос и одежды, отчуждение, которого они оба раньше не знали друг для друга. - Давно, Дима. В прошлой жизни, - шепот. - Он бросил тебя, да? Он тебя бросил, да, скажи мне! – он резко шагнул вперед, за плечо развернув её от окна. Она посмотрела на него удивленными, недоумевающими глазами. – Кто он такой? Вера! - Ди-ма, - с расстановкой, тихо, глаза огромные, детские, с недетской скорбью. – Не говори со мной об этом, пожалуйста. Никогда не говори со мной об этом человеке, не смей говорить со мной об этом человеке, даже не… Он схватил её, зачастившую, запинающуюся, за запястье и крепко сжал. - Я спросил: он тебя бросил? И она засмеялась. А по щекам текли слезы. *** - Ты из тех, Вера, с кем не просто хочется спать, - наклоняясь над её лицом и улыбаясь в полутьме, - ты из тех, кого хочется любить. - Сейчас. А потом, когда я буду ехать домой, мне придет сообщение вроде «С тобой было пресно», да? – она смеется в потолок и тянет вверх простыню, которую он тянет вниз. - Нет, тебе я напишу: «С тобой было прекрасно», - и она продолжает смеяться, руками обвивая его шею. Конечно, это не навсегда. Она знала об этом ещё тогда, впервые наклоняясь за чужим дыханием. Тысячная девочка на тысячный недельный срок. *** - Дима, ты что, больной, пусти! Придурок, - выдыхает она. – Пусти меня. - Кто он такой? Кто он такой, я тебя спрашиваю! - Черт, да ты совсем умом двинулся, ну что, что тебе даст, если я скажу? Тебе от чего-то легче станет, что ли? Да преподает он мне, Дима, понимаешь, пре-по-дает, и – да – я с ним спала, может быть, и сейчас сплю, но какое твоё дело, я спрашиваю, какое твоё, нах*й, дело!.. И, отпустив её запястье, вдруг хватает её за плечи и вбивает в стену. Трещащая тишина до боли звенит в ушах. Они оба дышат тяжело, как загнанные в одну клетки звери, и он, не отпуская, прижимает её плечи к стене, а там где-то должен был остаться гвоздик от картины и ей, наверное, больно. И Вера смотрит ему в глаза – асфальтовые, потемневшие до сизости, безумные, широко распахнутые, без злобы, а уже с одним только страхом того, что я сделал, и её ничуть не отличаются от его. И высоко вздымается от глубокого выравниваемого дыхания высокая грудь под черной вязью свитера. И у Димы кружится голова, всё плывет перед глазами и, качнувшись, он подается вперед и вжимается лбом в стену у её виска. Завитки волос на шее щекочут ему лицо. Оказывается, что от неё пахнет вовсе не морозом и сигаретами, а чем-то другим, сладким. Она дышит уже ровнее и спокойнее, и он опускает руки, скользнув ладонями до её локтей. И вдруг что-то прорвавшееся, странное, начинает гнать кровь, и хочется что-то сказать ей, правильное и нужное. - Прости меня, - виновато, повернув голову, чтобы шепнуть это в завитки мягких волос за ухом. – Слушай, прости меня… - и это нелепая, дурманящая ситуация, а сил сделать шаг в сторону нет. Температурная слабость тела – и воли. От неё пахнет ежевикой и яблочным вареньем. И ещё чем-то острым, розовым маслом и полынью, как будто… И Дима резко делает шаг назад, нервно запускает пальцы в волосы и, развернувшись, быстро выходит из комнаты. Никогда и никому он не признался бы, что захотел сравнить: совпали бы запах и вкус. *** - Вера, поговори со мной, - и она подумала, что хватка сильных чужих пальцев на её запястье становится плохой тенденцией. Но это была мысль, а всё отдельное от мысли сжалось в единую точку секундного озноба. - О чем, Владимир Ал… - Вера, - вкрадчиво. – Пожалуйста. Это дьявольское везение – пустота в последние дни преследует её по пятам, идет за спиной и руками отводит людей, голоса, глаза. Пустые улицы, пустые коридоры, жизнь, словно специально очищенная для контрольного выстрела – облегчение задачи тем, кто должен её добить. Кто – должен - … Впрочем, от неё никогда не ждали ответа. Потянув Веру за руку, от толкнул дверь ближайшей аудитории – пустота, уже не удивившая, а скорее рассмешившая – и, захлопнув дверь, прижал её к ней спиной, положил руку на затылок – пальцы путаются в волосах, тянут, больно, но – нет, она никогда не умела сопротивляться, и её прорывает. Кидает в что-то резкое, темное, когда хочется рыдать – и пока он целует её, как в последний раз в жизни, она плачет. Хочется рвать – и она рвет с его плеч пиджак и рубашку, узел галстука с шеи и русые волосы, цепляясь за них пальцами. Хочется кусать – и она кусает его за плечо, когда, не раздевшись даже, он сажает её на парту, коленом разводя в сторону ноги. Она уже забыла, каково это. Она его уже почти забыла. И, обхватив его спину руками, она топит в очередном укусе протяжный гортанный стон. Слишком быстро. Слишком мало. За такое надо убивать. Потом он, присев на парту, перебирает в руке ключ от аудитории, а она, отвернувшись, оправляет собравшуюся на талии юбку и застегивает пуговицы блузки. Больше не звучит ни слова, и он только улыбается, пропуская её через порог. Она никогда не спрашивает, почему он не имеет на досуге своих многочисленных девочек. Она просто усвоила мысль, что её вот-вот должны добить, и смирилась с ней. И Вера нервно смеется, когда за её спиной громко захлопываются двери и она видит у ворот Диму. Он курит, прищурив глаза, и ей уже не интересно, почему он стал за ней приезжать. Раньше было интересно – теперь нет. Теперь, впрочем, вообще ничего не интересно. - Я ехал мимо, - бросает он, кидая в сугроб окурок. – Поехали домой. - И он, развернувшись, делает несколько шагов вперед, но Вера остается стоять на месте. – Вер, пошли, а. Холодно. И тогда, повернув голову и бросив на неё короткий взгляд, он останавливается на месте. У неё огромные, широко распахнутые глаза, сухие и блестящие. До болезненности яркие – как на гравюрах о безумии и фотографиях душевнобольных. И Дима пытается сглотнуть упругий, тяжелый ком, вставший поперек горла, и закрыть глаза, чтобы не видеть её – не получается ничего. - Это он, да? Опять? Чего он от тебя хотел? – Дима сделал шаг вперед. - От меня, Дима, он хочет только меня, - она мотнула головой, снова попытавшись – как тогда – рвануть с шеи полоску шарфа, но только бессильно подняла и опустила руку. – Прекрати, пожалуйста. - Я не могу смотреть, как ты… с ума сходишь, как он… как… - Что? – подхватывает она, - что, Дима? Как он меня трахает? Да господи, я никак не пойму: ну какое тебе дело? Ну, да, да, Дима, он меня трахает, и что теперь? Когда тебе надоест?.. А он стоял и сжимал кулаки. - Что он тебе сказал? Что он тебе сделал, Вера!? - Когда, Дима? – вдруг очень устало, упавшим голосом спросила она, посмотрев ему в глаза. Они вдруг, погасшие, стали мертвенно-незнакомыми. И она сутулила плечи, будто что-то тяжелое давило сверху, и углы губ скорбно клонились книзу. - Сейчас. Ты убитая вышла, Вер. О, да. Убитая. Вероятно, слова вернее было не подобрать. - Трахнул он меня, Дима. Что ты на меня так смотришь, - вздох. – Я устала, я домой хочу. Поедем, пожалуйста, - и она пошла вперед, к машине, уверенным шагом, поправляя на шее ненавистный шарф. Ему захотелось войти в здание, найти этого подонка, суку, сволочь – и забить его до смерти, так, чтобы кровь брызгала в стороны, чтобы эта тварь выплевывала на пол собственные зубы, утирая рот своей, блядь, аристократичной ладонью, чтобы… Дима тяжело сглотнул. Нервными пальцами достав сигарету, а потом ещё одну – первая раскрошилась в пальцах – закурил и глубоко, до боли затянулся. Он ничего не знал – ничего о том, что было у его сестры с этим ублюдком – в том, что он ублюдок, Дима ни на секунду не сомневался – не знал, как они сошлись, как расстались, расстались ли, и почему она позволяет делать это с собой – планомерно, по капле выцеживать из себя жизнь. Он уже полгода не узнавал своей Веры. Это была не его, совершенно чужая Вера. Этой – с пусто-блестящими глазами безнадежно больной, со стрельнутой сигаретой в белых пальцах с острыми ногтями, со спокойным, к земле придавливающим голосом, он не знал. Эту девочку кто-то медленно убивал, а он ничего не мог сделать. Для Веры – смог бы. Для этой – ничего. Но, тяжело сев рядом и сцепив на руле пальцы, он спросил, не смотря на неё: - Что у тебя с ним было? И она закрыла ладонями сухое, горящее лицо. *** Она влюбилась с первого взгляда, но, никогда не веря в сказки, твердо знала, что это ничем не кончится. Не начнется и не кончится. И она слушала голос, смотрела в глаза, искала встреч в – как назло – переполненных коридорах, но этого было мало. Так можно было прожить месяц или год, но на большее не хватило бы ни одной. Не хватило и её. «Я вас люблю», - обхватив руками опущенную голову, сказала она, и он застыл у порога быстро опустевшей аудитории. «Простите, Вера, но я ничего не могу для вас сделать». Можете, - подумала она. Делаете же для других. Короткая принадлежность ему была именем нарицательным. Вера долго не верила слухам, а потом начала присматриваться – и, право слово, лучше бы она не делала этого. Да, такие, как он, никогда не любят одну. Одной – мало. Любовниц из числа студенток он менял много и часто, и ни одна не оставалась в обиде. Возможно, потому, что ни одна ещё не была привязана к нему диагнозом. Он был её патологией, и Вера смирилась. В конце концов, ей не надо было много. Один день – или ночь, или несколько ночей, или неделю – немного, хоть что-то, что потом можно было бы помнить. «Ну, выбирайте, Вера» - предложил он, вертя на пальце ключи от машины, а она стояла у ворот, прятала лицо в отвороте куртки и считала до десяти. «Едемте». К вам, на край света, в преисподнюю – не всё ли равно? Это длилось два месяца. Два безумных, быстротечных месяца. А потом он написал ей сообщение, лаконичное и понятное, и она бросила телефон об пол, но тот, отчего-то, остался цел. «С тобой было очень хорошо, Вера». Она знала, что так ставят точку. Впрочем, нет. Они оба в чем-то ошиблись, в какой-то детали давно прописанного сценария, как-то не так разыграли одну из сцен, и все сошло со своей привычной колеи. Она не смогла вернуться к прежнему, хотя ей было дано даже больше, чем хоть что-то, а он не смог обходиться без неё. У него уже была другая – лица Вера не вспомнила бы – но иногда он ждал её в машине, в квартале от здания института, и она врала подругам, что ей сегодня зачем-то ехать другим путем, и шла в обратную от метро сторону. Она не оставалась у него ни одной лишней минуты и, уходя, каждый раз думала, что это навсегда, но что-то продолжало происходить, и он, хватая за руки, толкал её в пустые аудитории, а она не могла сопротивляться, потому что трудно сопротивляться тому, чего хочешь больше, чем любого спокойствия и любой свободы. В эти лихорадочны минуты, когда они рисковали быть застигнутыми, она наконец-то жила – как когда-то, в те два месяца. Это было бешенством крови, животной, древней крови, и оно стоило наступающего вслед желания шагнуть с крыши. Она не любила его. Любить свою шизофрению – верх даже для такой сумасшедшей. Он не любил её подавно – хотя бы потому, что вообще не умел. Просто очередная девочка с её размытыми гранями разумного вдруг стала сродни опию – ежедневная доза, несколько капель. *** Вера низко наклонилась вперед, спрятав лицо в коленях и запустив пальцы в волосы, и, покачиваясь вперед и назад, тихо стонала. Это был стон раненного животного, и Дима ничего не мог сделать. Он по-прежнему ничего не мог сделать. *** - Оставь меня одну, - бросила она через плечо, стаскивая с запястий браслеты. – Уйди, пожалуйста. А он продолжал стоять на пороге её комнаты, тяжело смотрел в пол, и ему рвало сердце от этих сизых кругов под её воспаленными глазами, от этих недвусмысленных, темнеющим пятен на белой шее. Когда-то – он так и не понял точно, когда – он вторгся во что-то запретное, во что-то, во что ему не было хода, и этот шаг что-то разрушил - прежнее, дорогое, значимое. Вера перестала прятаться от него, и это было страшно. У сестер должны быть тайны от братьев. Братья не должны быть поверенными сестер. - Я его убью. И Вера, кинув браслеты на постель, рассмеялась – до изумления искренне, как раньше. - Ты, прости, что? Дима сорвал с плеч так и не снятую куртку и, достав из кармана джинсов пачку сигарет, закурил. Он нервно ходил от стены к стене и глубоко затягивался горьким крепким дымом. Закрыв глаза. - Я не могу больше смотреть, как этот ублюдок пользует тебя, как он тебя ломает об колено, блядь, Вера, я так больше не могу! Я твой брат! - Вот именно, черт возьми! – Она резко отвернулась и дрожащими руками нащупала на подоконнике пачку сигарет. Странно, он пропустил тот момент, когда она начала курить серьезно, не просто стреляя у знакомых сигарету. Наверное, это случилось недавно. Он заметил бы. Он не знал, что бросает его в эти вспышки, когда он не различает правых и виноватых и когда всё, чего ему хочется, это выплескивать дикую, незнакомую до того ярость, выплескивать, чтобы она не выжигала изнутри внутренности и не испаряла кровь, выплескивать, чтобы не давать этой ярости становится чем-то другим, страшнее и глубже. Дима затушил сигарету об пачку и подошел ближе, осторожно опустив ладони ей на плечи. - Верк, я хочу помочь… Она коротко всхлипнула, полу-улыбнувшись, полу-сломав губы. Тонкая сигарета дрожала в пальцах, и он протянул руку и забрал её. И тогда, всхлипнув громче, плачем, Вера резко повернулась и прижалась лицом к его груди. И он неловко обнял её, не зная, что говорить. Мучительно ломило виски, тяжелый свинец переливался за глазами и что-то туманное, ядовитое, жалкое и нежное тянулось к больной голове. Тогда он наклонил голову и поцеловал её в волосы. А потом, заставив понять лицо, в висок, в лоб, в глаза – мокрые от слез, черные от потекшей туши, в щеки, снова в висок, а ладони гладили её по спине, бережно и осторожно, потому что это было нужнее его злости или её истерик, нужнее чем «Скажи мне!» и нужнее чем «Оставь меня!». Она цеплялась руками за его плечи, как будто иначе было не устоять на ногах, и для неё это было так похоже на всё её прежнее, на те отрывистые минуты в пустых кабинетах и лихорадочные часы в чужой темной квартире, но было что-то, что, наконец-то, отличалось. Этот её любил. И тогда она запрокинула назад голову – обнажившаяся беззащитная шея с доверчивой дрожью пульса, упавшие за спину волосы, в черных разводах утонувшие глаза – и, кажется, это было последним, что он запомнил. Наверное, было одно-единственное, что он мог сделать для неё, но это было хоть чем-то. И у Димы подогнулись ноги, и он потянул её за собой на пол, на ворс ковра, и они стояли на коленях, не отпуская плеч друг друга, и он прятал лицо в её волосах, пока она, не обхватив ладонями его лицо, не отстранилась и не приблизилась снова. Губы были солеными от слез и сладкими каким-то неопределяемым, ягодно-сахарным вкусом. Ежевика и яблочное варенье. - Хоть ты люби меня, хоть ты люби меня… Стянув свитер, она завела за спину руки – черное кружево белья упало к ногам. Она просила о помощи, и эта помощь была единственной в его силах. И она опустилась на спину, потянув его за собой. И он дрожащими крупной дрожью руками снимал одежду. И она захватывала пальцами длинный ворс и откидывала назад голову всё в том же безнадежном жесте не-спасшейся. И это было медленно, медленно и тягуче, и она была как розовое масло и полынь – на вкус и запах. Он всё-таки сравнил. *** Соседка уезжала на три месяца к тяжело больной сестре – куда-то под Томск – и оставляла родителям ключи от квартиры, поливать цветы, кормить рыбок и стирать пыль. И Вера – под предлогом спокойной подготовки к сессии – забирала ключи – и честно кормила рыбок, стирала с полок пыль и поливала герани. А потом приходил Дима. Они занимались любовью на чужой постели, на чужом, слишком жестком постельном белье, и он каждый раз был болезненно, тревожно нежен, а она звала его по имени – стоном или шепотом – как будто это заклинало его не уходить и возвращаться снова. Говорить о происходящем было сродни тому, чтобы смотреть на музыкальную мелодию – нелепица, глупость, ненадобность. Просто он любил её как мог, как это было необходимо ей, чтобы выживать. Просто она позволяла – как могла – любить ему себя. Где-то и когда-то – в этом сценарии братско-сестринских отношений – они тоже совершили ошибку. Опечатка на страницах, исписанных ролью. И они играли эту ошибку исправно, задыхаясь, медленной смертью, но иначе было нельзя. Если он мог любить её только так – что ж. Если она могла спасаться только так – что ж. Те минуты, резкие и лихорадочно-безумные, в полутьме пустующих аудиторий, продолжались, и потом, спрятав лицо на Димином плече, Вера плакала без всхлипов и дрожи, одними слезами и болезненным надломом губ. В городе начинало пахнуть весной. *** - Ты не можешь меня бросить, - тихо уронила Вера в тишину чужой, холодной квартиры. – Нет, Дима, не можешь. Он застегнул ремень и протянул руку за рубашкой. Вера, поджав под себя ноги, сидела на аккуратно застеленном диване. - Я не выбирал. Она усмехнулась. За столько лет рядом – за всю свою жизнь – она хорошо выучила о нем одно: когда он врал, у него хрип голос, и это не изменилось даже сейчас. - Меня попросили. Я там сейчас нужен, Вер, ты же понимаешь… Тёть Гале одной не справиться. - Мне ты ну-жен то-же - выстонала она, закрывая руками лицо. Рваный выдох. Один, второй. – Мне – справиться?.. - Я не могу не ехать, черт бы тебя побрал, Вера!.. Она много плакала. За эти месяцы он привык, что она много плачет. Он не знал, откуда в ней рождается столько слез, и давно путался, кого надо винить. - Прости. Прости, - сев рядом, он погладил её по руке и, наклонившись, поцеловал в обнаженное плечо. – Я только на пару месяцев. Надо, чтобы там кто-то был, кто-то помог… потом, может, папа её и ребят заберет в Москву, но пока, Вера… Вер… - Когда? – не отнимая от лица рук, спросила она. - Послезавтра. Она хватанула ртом воздух и, как от боли, согнулась, подавшись вперед. Дима тер виски. *** - И скажи тёте Гале… ну, ты знаешь, что… пособолезнуй… ну, ты знаешь… скажи: папа уже думает… Он кивал матери и глазами искал на перроне узкий силуэт в черном пальто, сливовое пятно шарфа на тонкой белой шее, знакомых, воспаленно-блестящих – уже таких привычных – глаз. - Всё, мам, ага… всё будет хорошо, давай, я позвоню… И отдавая проводнице на проверку билет, он всё ещё искал её. Она сослалась родителям на срочный институтский зачет, но он знал, что не было ничего подобного. Она не позволила ему заговорить с собой ни единого раза за эти два дня. Она, вероятно, до сих пор не верила, что он может так поступить с ней. Что кто-то может ещё раз поступить так с ней. Де-жа-вю. Тот самый, запоздалый, контрольный выстрел сквозь висок. Закинув сумку под скамью, Дима выглянул в окно и ещё раз успокаивающе помахал матери. Кажется, он даже пытался улыбнуться. И вдруг мама резко повернулась, махнула кому-то рукой, что-то крикнула – только через какое-то время в него ударило её удивленное «Вера!..». Он резко подался вперед, но уже никого не увидел, только темную тень, влетевшую в вагон и - каблук по металлу, там, в тамбуре, и быстрые шаги. Возмущенный оклик проводницы. Он боялся даже повернуть голову – ошибка, не к нему, но потом – ежевика, сигаретный дым – резко развернулся, и черный силуэт метнулся к нему в руки. И он целовал её с безрассудностью последнего отчаянья, обхватывая руками и прижимая к себе, вжимая в себя – сестру и любовницу. Проводница, застывшая позади, качала головой. А он, взяв в ладони лицо своей Веры, сцеловывал с её щек слёзы, и она сквозь плач шептала ему «Никто больше не будет любить меня, никто больше не любит меня», и этот голос – жалкий, тихий – сливался с настойчивым «Пять минут до оправки поезда». Потом она стояла там, внизу, под окном, и смотрела на него, не отводя глаз, и мать теребила её за рукав пальто и что-то спрашивала – настойчиво и раздраженно – но Вера молчала. И глаза её снова были теми, которых он так боялся когда-то – воспаленными и безумными. А потом она, по-прежнему не отводя глаз, шла по перрону за медленно движущимся поездом. Шла всё быстрее, так же не отводя глаз, до конца платформы. Всё это время он сидел, задернув хлипкую штору и спрятав лицо в ладонях. И когда последний вагон прошел мимо, у неё подогнулись колени и она осела на холодный грязный асфальт. Она слишком хорошо знала, что его присутствие у дальней овдовевшей родственницы вовсе не является делом жизни и смерти. Как её. Он был единственным, кто её любил. И кто не захотел тонуть вместе. Поодиночке больше шансов выжить – так думал он. - Я тебя не отдаю… - простонала она, подавшись вперед и прикусив ладонь, - не-от-да-ю… Разве принято под курганом… С братом?.. - «Был мой и есть! Путь сгнил!» - Это местничество могил!!!* *Марина Цветаева.



полная версия страницы