Форум » Мультифандомный подфорум. » Уже не, ОЭ, слэш, R, УБ/ВП, мини*. » Ответить

Уже не, ОЭ, слэш, R, УБ/ВП, мини*.

Moura: Автор: Moura. Фандом: Отблески Этерны, таймлайн "Из глубин". Название: Уже не. Тип: слэш. Пейринг: Удо Борн/Валентин Придд, упоминание Альдо Ракан/Валентин Придд. Рейтинг: R. Жанр: почти что romance. Размер: *то ли очень растянутое мини, то ли сильно сокращенное миди. Дисклэймер: Всё у Веры Викторовны, моя лишь воспаленная фантазия, выгоды от коей я не получаю.

Ответов - 2

Moura: Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы. Осип Мандельштам. Ракана (б. Оллария), 399 К. С., 9-й день Осенних Молний. Гимнет в черном обрадовал его вестью о том, что у Его Величества Первый маршал возрожденной Талигойи, и Удо Борн, новоявленный граф Гонт, кивнул и отошел к окну приемной. За окном пустела площадь и начиналась зима – серо-коричневая зима Олларии – он не мог и не может называть город его новым именем – а Излом близок, и от этого неприятно колет внутри. Впрочем, им ли бояться. Кажется, не страшны уже ни Закат, ни тем паче Излом. Рихарду уже точно всё равно. И, возможно, в этом он счастливее их – и своего брата, и уставшего человека, носящего звание Первого маршала, и даже мальчишки Окделла. Ему бы наивность Ричарда. Тогда, возможно, не было бы так мерзко просто жить. - Моё почтение, герцог, - слова падают на черно-белые гладкие плиты пола раньше, чем Удо решает, поприветствовать ли ему вошедшего в приемную Повелителя Волн или не стоит. Краем глаза он ловит тонкий темный силуэт, и фраза приобретает звучание сама собой. - Граф, - еле заметно наклоняет голову Валентин и останавливается на его лице внимательными, прозрачно-зелеными, равнодушными глазами. В эту секунду Удо испытывает непреодолимую, алогичную, нелепую зависть к молодому герцогу Придду – он сам отдал бы десяток лет жизни, чтобы научиться смотреть на этот мир так, словно в нем давно не происходит ничего интересного. В эти-то годы. Сколько Валентину лет? Он был в Лаик вместе с Диконом, значит, ещё нет и двадцати. Так откуда же, черт возьми, это застывшее каменное лицо? Багерлее, впрочем, никого не делает счастливее. Как не делает счастливее и факт осознания того, что ты остался последним в роду ещё не так давно славившейся многочисленностью фамилии… Впрочем, агарисская клетка была едва ли лучше Багерлее. А этот дворец, похожий на склеп не смотря ни на что, хуже и того, и другого. Удо вдруг думает, что общего у них не меньше, чем рознящего. В конце концов, они оба хоронили братьев. И он тоже пытался научиться не чувствовать. Видимо, Повелителю Волн эта наука далась лучше. - У Его Величества маршал Эпинэ, - зачем-то говорит Борн, опережая рокслеевского гимнета. Медленно опустились и взлетели длинные ресницы. - Благодарю вас, граф. Иногда не стоит начинать разговор, если не знаешь, как станешь его продолжать, но Борн никогда не был царедворцем, только солдатом, и иные истины пришлось познавать на практике. Например, сейчас. Они стояли у этого проклятого окна в эту проклятую позднюю осень, и молчание давило на виски. Валентин, сложив за спиной руки, с неподдельным интересом изучал стену. Впрочем, нет, интереса не было, интерес вообще вряд ли был ему знаком. Он просто в неё смотрел. Как в никуда. Да и было ли на что смотреть в этом городе с его предзакатным затишьем. - Как вы думаете, граф, какой будет эта зима? И первую минуту Удо пытается понять, не послышалось ли ему. Не каждый день человеческим голосом заговаривают мраморные статуи Старого сада, и он как-то криво усмехается этой мысли, вспоминая, что Создатель наказывает исполнением желаний: хотел светскую беседу? Получай. О чем бы ещё говорили люди, не существуй погоды? - Откровенно невеселой, - отвечает он, и на секунду в белом застывшем лице ему чудится что-то понимающее. Или, возможно, он принимает желаемое за действительное. По сути, ему хочется задать Повелителю Волн несколько совершенно лишних вопросов, и в том числе: зачем тот вообще ввязался во всё это? Выпустил его Фердинанд из Багерлее, так и отбыл бы в свою Придду, и никто не возразил бы ни словом. Это они, меченые Леворуким, рвались за войнами, потому что среди живущих им давно нет должного места, но для чего это бывшему оруженосцу довольно бесславно почившего Генри Рокслея? Да, они рвались воевать. И дорвались. И зарвались. А зачем война ему? Войны – удел или обреченных, или корыстолюбивых, или отважных до отречения. Удо закрыл глаза. Если бы Рихард тогда не повернул отряд, лежать бы им всем мешаниной мертвых коней и людских тел под обезумевшей пехотой Манрика. Только это не имеет значения. Выжившим, будь они хоть стократ благодарны, никогда не воскресить мертвых. Придд вдруг улыбнулся одними губами, плавным неживым тонким изгибом, и в этот момент Робер Эпинэ, в свою очередь опережая незадачливого гимнета, вышел от Альдо, напоследок хлопнув дверью – не настолько, чтобы разозлить сюзерена, но и не будучи умиротворенным. Удо было жаль Эпинэ. В конце концов, Альдо Ракан никогда не был особенно близок ни ему, ни Рихарду, и Эпинэ один тащил на себе весь груз чужих нелепых мечтаний и планов. Потому что так положено другу. Даже если он вдруг решил, что нельзя не стать врагом – не получится не стать врагом. Впрочем, откуда ему знать, что на уме у Иноходца. Он опять может только догадываться – и, пожалуй, надеяться, потому что должно произойти хоть что-то, что вытащит их из этой петли. - Господин Первый маршал, - Придд всё так же еле уловимо склонил голо

Moura: *** Так сны вдруг тесно переплетаются с явью, становятся неотделимы от неё и делают из человека безумца. Удо Борн не признался бы и самому себе, что почти не помнит – да и не хочет помнить, как снова оказался в этой комнате, перед пылающим камином, сжимая в руках бокал «Дурной крови» - вина, чей цвет – под стать названию, а название — всему этому миру. Были факелы, ряды белых колонн, печальная златокосая девушка за стеклом, взломанные гробницы, настенный рисунок – черноволосая, босая, так похожая на успокоение и смерть; женщина, словно лишь на минуту уснувшая, и мужчина, застывший у её ног – камень всё-таки умеет быть живым, он-то теперь знает; старинная шкатулка под истлевшей кистью руки, кипарисовый гроб Октавии и понсонья – вернейшая стража, яд, четыре сотни лет спустя всё-таки дождавшийся святотатцев и осквернителей. Потом была только людская толчея – трусы и подлецы, белое, страшное лицо Робера, сдерживаемое неистовство Альдо, в очередной раз проигравшего прошлому, и прозрачно-зеленые, слишком яркие, невозможно яркие глаза – единственное устойчивое и незыблемое, за что и ухватился взгляд. Равнодушное, почти скучающее: «Граф Гонт, я надеюсь, вы уделите мне несколько минут» - и сухое вежливое прощание, бессознательный взлет в седло, люди Придда, лиловое и черное, а потом провал – и вкус «Дурной крови» на губах. Интересно, сколько времени прошло с того момента, как Придд Леворукий знает зачем притащил его сюда? Вчера влилось в сегодня, словно прошедшие сутки кто-то сжал в кулаке, как комкают лист бумаги. Только между вчера и сегодня была пропасть длиною в память. Удо одним глотком допил вино, сжал в руке бокал – слава Создателю, алатский хрусталь, никакого гальтарского золота, никакой холодящей пальцы эмали. Только сейчас, когда от вина, вопреки ожиданиям, прояснилось в голове, он посмотрел на хозяина дома. Валентин, как и прошлым вечером, недвижным каменным изваянием застыл у камина. Он как будто намеренно всё время держался ближе к огню, словно собственного внутреннего холода было и без того более чем достаточно. - Как ты думаешь, - ровно начал Борн, позволяя себе это невозможное «ты», потому что не сказать так было ещё невозможнее, чем сказать, - как долго будет длиться эта нелепая погоня? - Блаженны жаждущие возвращения в минувшее, ибо им было, что хранить и терять, - равнодушно пожал плечами Придд, а потом как-то неровно усмехнулся одними губами, - впрочем, я никогда особенно не верил Эсператии. О, да. Священному писанию, кажется, верить можно было ещё меньше, чем людям. Потому что даже если якобы милосердный Создатель некогда и существовал, то давно ушел без возможности возвращения, и они все предоставлены самим себе. Кто-то рьяно гонится за растаявшим прошлым – как Альдо, или тонет в собственном ледяном холоде – как Валентин. Ну, или просто пытается разучиться помнить – как он. Потому всё, что стоит помнить, находится здесь и сейчас – и не надо большего. И пока Борн, прищурившись, смотрел в огонь, Повелитель Волн отступил от камина, подошел ближе, забрал у него из рук бокал и отставил на стол. Удо поднял голову. Валентин стоял прямо перед ним, смотрел сверху вниз – в его глазах опять вспыхивали льдисто-обжигающие острые искры – и казался странно задумчивым. А потом вдруг оперся рукой на спинку кресла, нагнулся и прижался к его губам. Удо возблагодарил Леворукого и всех его подручных за то, что Придд вовремя избавил его от бокала, а то вспыхивать бы хрустальным осколкам в ворсе ковра. Он поднял руку, придерживая чужую голову и зарываясь пальцами в каштановую гладь, пахнущую цветочной горечью. Легкие ладони осторожно опустились ему на плечи, и Удо, обхватив Валентина свободной рукой, рывком притянул его ещё ближе. Думать снова ни о чем не хотелось, были только эта комната и эти губы, тонкие и мягкие, нежные до странности, и они пили с него всё сумасшествие этого и минувших дней, всё, что черными полуночными водами затапливало изнутри и давило на грудь. Было неудобно, и Валентин осторожно развел его ноги, устраивая колено на мягкой обивке. Удо скользнул рукой по его бедру и поймал губами короткий прерванный выдох. Память о поединке в Старом парке, о чужой неуместной ненависти, бессмысленной и пустозвонной, память о клинке Ричарда Окделла, глупого мальчишки, рана, до сих пор отзывающаяся болью. Он сжал зубы и подумал, что уничтожит Повелителя Скал голыми руками, как только увидит. Чужая ушедшая боль оказалась хуже собственной. Удо откинул голову назад, поймал взгляд Валентина, осторожно провел кончиками пальцев, глуша отголоски предыдущего прикосновения. Придд несколько секунд смотрел ему в глаза – спокойно, вдумчиво – а потом отстранился и, развернувшись, бросил не оборачиваясь: - Пойдем. И Удо поднялся и шагнул следом, потому что решение было принято давно, и если не сейчас – то уже никогда, а без Валентина отчего-то больше было нельзя. … Придд стоял к нему спиной, медленно расстегивая камзол. К ночи небо вдруг прояснилось, и голубоватый лунный свет, падающий в окна спальни, делал из Повелителя Волн призрака – тонкий светящийся силуэт. Удо знал, что произойдет, и сам удивлялся тому, как спокоен. Так не должно было быть, но было, и если он решил, что Валентин нужен ему – значит, всё правильно. В конце концов, он уже давно ничего не хотел, и только чужая холодная отстраненность, вдруг прахом осыпавшаяся под ноги, дала ему понять, что он всё ещё жив. Что они оба должны быть живы, и гори остальное Закатным пламенем. Камзол темным сгустком упал к ногам, Валентин обернулся и через плечо посмотрел ему в глаза, и тогда Удо всё-таки шагнул вперед, развернул к себе, наклонил голову, прижался виском к виску. Чужие пальцы ласково скользнули по его рукам. - Валентин… Придд еле заметно качает головой, останавливая, и Борн действительно замолкает, не продолжая. Нет – нет, да – да, и третьей истины не существует. Всё срединное – там, за порогом, а они – здесь: Удо, не знающий, что делать с окаменевшими руками, и Валентин, по лицу которого снова ничего не понять, и плевать бы уже на причины. В конце концов, если и решать нырнуть в омут – то с головой, без права возврата, оставляя за спиной обгорелые остовы переправ. Валентин смотрит ему в глаза, удерживает взгляд, да и как можно не смотреть, о Четверо, и тонкие пальцы ловко избавляют Борна сначала от шейного платка, потом от мундира, потом забираются под рубашку – ладони прохладные, ласковые, успокаивают, а Придд всё смотрит, чуть склонив голову к плечу, как-то особенно серьезно, как будто чего-то ждет, ищет или сравнивает, но Удо не хочет ни знать, ни понимать, и только зарывается пальцами ему в волосы, притягивает голову ближе и целует – глубоко, исступленно, так пьют воду путники, шедшие по пустыне, не напиваясь и не утоляя ставшую неискоренимой жажду. И чужие руки смелеют, гладят настойчивее, скользят по коже, и после них остается колкий жар, и Удо тянется ближе. К холоду, вдруг ставшему теплом. Постель оказывается рядом, Удо упирается в неё коленями и падает на прохладный шелк, увлекая Валентина за собой, не забывая быть осторожным, помня об оставшейся от поединка метине, всё ещё отзывающейся болью. Валентин осторожно отстраняется, соскальзывает с него, откидывается на спину и за плечи притягивает его к себе, а Удо согласен на всё, что тот попросит, на всё, что готово случиться, потому что это ещё не доверие, но уже что-то близкое. Его хочется касаться и целовать везде – тонкая шея, острые ключицы, плечи, голубые русла вен, и он дотрагивается – осторожно – пальцами, повторяя путь губами, и оставшаяся одежда – и своя, и чужая – совершенно лишняя, и Удо срывает её почти остервенело, а потом Валентин, обхватив его за плечи, снова прижимается ближе, и секундная ярость на глупую разделяющую ткань опять тонет в какой-то болезненной нежности. Оказывается, Валентин умеет так – закрывать глаза, откидывая голову, и дрожат тени длинных ресниц, умеет так – рвано выдыхать воздух, когда Удо опускает руку и, вспоминая, повторяет запомненные телом движения чужих пальцев, и умеет так – кусать заалевшие губы, отпускать руки жить собственной жизнью, и руки эти скользят по спине, по плечам, и Удо думает, что на свете не осталось ни одного чувства, кроме осязания, потому что каждое касание чужих пальцев ощущается острее и ярче, чем это возможно. Леворукий, да им обоим сейчас достаточно одного лишнего прикосновения, чтобы закончить всё здесь и сейчас, но Валентин вдруг подается вперед, упершись руками ему в плечи, и Удо отстраняется, ловя глазами чужой взгляд – спокойный и твердый, глянцево отливающий морской гладью. Придд, снова не отпуская взглядом, медленно откидывается на спину, и у Борна перехватывает дыхание. Он никогда не видел ничего более совершенного, чем это тонкое, гибкое белое тело на гладком шелке, чем темнеющие в полумраке волосы, рассыпанные по подушке. Горячечное, выжигающее изнутри возбуждение вдруг почти успокаивается, становясь глуше, глубже, сосредотачиваясь где-то за грудиной. Валентин молча говорит: смотри. Удо молча отвечает: мой. И спрашивает: мой? Но Валентин, ничей, вдруг позволяет себе редкую роскошь – полуулыбку одними углами губ, поднимает руку, скользит по его шее, запускает пальцы в волосы, заставляя нагнуться ниже и снова утягивая его в топкий, ослепляющий, оглушающий поцелуй. Он оба увидели достаточно – и оба получили ответы. Удо сделает всё, о чем попросит Придд, потому что хочет, не может не хотеть того же. Валентин молча спросил: ты решил? Удо молча ответил: да. Один, возможно, сам не ведая причин, подпустил слишком близко к себе, второй сошел бы без этой близости с ума – днем ли раньше, днем ли позже. Придд вдруг гибко вывернулся, светлой тенью скользнул вон и, прежде чем Удо успел задуматься о том, что было не так, вернулся. Холодное стекло упало в ладонь, и только тогда Борн понял, что у него дрожат руки – крупной нервной дрожью. Сознание вдруг стало хрустально ясным, каждая мысль была острее боевой шпаги, но Валентин был здесь, рядом – тонкие руки, обвивающие плечи, мягкие губы, скользнувшие по виску, и всё вновь встало на свои места. Гладкая – нежнее шелка – белая кожа, ладонью – властно, призывно – по груди и животу, ниже, и Валентин только медленно закрывает и открывает глаза, и его спокойная уверенность в происходящем, словно бы впитываясь в кожу, передается Удо. Самоцветная пробка скатывается по шелку и с глухим стуком падает на пол, резко и вязко пахнет чем-то сладко-свежим. Он понятия не имеет, как всё должно быть, но знает лишь одно – четко и ясно: он никогда не причинит ему боли, и Удо осторожен настолько, насколько это возможно, и долго не решается. Валентин сам перехватывает его руку, направляет, а потом, глотнув воздуха, не может выдохнуть, закусывая губу. Чужое тело пускает в себя, позволяя готовить и ласкать, такое доступное, открытое, Удо предельно медленен, предельно аккуратен, и скоро ему самому вновь придется до крови кусать губы, потому что кажется, что плавятся собственные кости, но надо ещё, надо ждать, надо держаться, потому что нет ничего важнее косых теней от длинных ресниц на этом лице, нет ничего важнее, чем чувствовать, что это твои пальцы двигаются в нем, и так жарко, гладко и узко, и что ему хорошо – потому что так не откидывают голову от боли… И тогда он подается ниже, ближе и, касаясь губами шеи Валентина, скользит вверх, к подбородку, скулам, целует сомкнутые веки – и шепчет: - Не надо… … не молчи. Я хочу тебя слышать. Не закрывай глаз. Я хочу на тебя смотреть. Когда он отстраняется, Валентин неосознанно подается вслед за исчезнувшей лаской и открывает глаза. Секунда, которую они тратят на то, чтобы встретиться взглядами, кажется бесконечной. А потом запах неизвестного масла становится гуще и тяжелее, но это почему-то не неприятно, и Удо понимает, что сейчас всё закончится раз и навсегда – и раз и навсегда начнется. Ради Валентина – и ещё по наитию тела, знающего всё лучше рассудка – его первое движение плавное и долгое, потому что боли места нет, её не существует, не должно быть. И Валентин снова глотает ставший слишком душным воздух, лицо его искажается, а потом он резко подается навстречу, принимая, обхватывая руками за плечи, и этот негромкий, горлом, стон, будет до скончания дней звенеть у Удо в ушах – потому что так звучит Рассвет. Он приподнимается, опираясь на руки, начинает двигаться – медленно, мучительно медленно, не позволяя Валентину просить его о большем, потому что знает, что сейчас надо так и только так. И надо смотреть в эти потемневшие, сплошь зрачок, глаза за занавесью дрожащих ресниц, слушать это глубокое громкое дыхание, чувствовать это тело, которое берешь – и которому отдаешь больше, чем похоть и безумие. Удо наклоняет голову, целует лицо, шею, плечи, целует, куда может дотянуться, быстро, коротко, чувствуя, как лихорадка жаром затапливает тело. Скользит рукой вниз, по повлажневшей горячей коже, накрывает ладонью, смыкая пальцы, и Валентин резко отворачивается, закрывая глаза и с силой закусывая губу – так знакомо. Удо ловит его губы своими, заставляя разомкнуть крепко сжатые зубы, и Валентин, уже ничего не помня, уже не оставив ни камня на камне от собственной льдистой сдержанности, тихо стонет. А потом он начинает дышать чаще и отрывистее, и Удо следует за этими рваными выдохами, ускоряя ритм, так жадно принимаемый чужим телом, и Валентин вдруг резко выгибается узкой дугой, откидывает голову, открывая тонкую шею, и давится вдохом. В ту же минуту, почти сразу, внутри Удо Борна разжимается раскаленная пружина, и белый свет ослепляет и лишает ощущения собственного тела. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой, это похоже на вспышку молнии за стенами век, но жаркое, расслабленное тело под ним – не миф и не вымысел, и всё это правда. Правда, в которой лед, сковывающий изнутри, треснул, раскололся и растаял. В которой пустота, поселившаяся в мучительно ноющих висках, ушла на то время, пока было можно смотреть в чужие темнеющие от страсти-нежности глаза. Правда, в которой Удо безмолвно прошептал: мой… И в которой Валентин промолчал. *** Острые лопатки, между которыми он чертит пальцами неясные узоры. Валентин лежит, закрыв глаза, и кажется, что он спит, но Удо знает, что это не так. Ему нравится прикасаться и смотреть, как еле заметно глазу вздрагивают чужие веки. Борну хочется сказать: я сделаю всё, но он знает, что Валентин никогда и ничего не попросит. Только если ещё когда-нибудь – как сегодня, топью взгляда… и жар течет по позвоночнику, стоит только начать вспоминать. Спальня плохо протоплена, здесь должно быть чудовищно холодно, но им обоим жарко, и Удо чувствует на губах соленость чужой кожи, касаясь губами спины Валентина там, между лопаток, где только что бездумно водил пальцами. - Кто, Валентин? – тихо спрашивает он, не ожидая ответа, и надо собрать в кулак всю волю, чтобы не отвести взгляда, когда напротив его глаз распахиваются чужие, темные, глянцевые, губящие. Медленно сковывающиеся прозрачной ледяной коркой, и нет ничего страшней. Удо опускает голову, целует – в угол губ, легко и быстро – подбородок, скула, спинка носа, висок, и Валентин переворачивается на спину, поднимает руки, ведет по плечам и шее, ероша волосы, а потом тихо произносит – словно ни о чем, равнодушно и спокойно: - Короли считают, что имеют право на всё. В том числе, на своих вассалов – во всех смыслах этого выражения, - и, вывернувшись, садится на край постели. Прямая спина, неестественно высокая посадка головы, застывшее – Удо видит тонкий профиль – лицо, холодный алебастр маски… И чувствует, как ногти впиваются в ладони, только когда те грозятся пропороть кожу. Короткая неопасная боль отрезвляет, гнев, пришедший на смену мгновенному пониманию, не уходит, а только загоняется глубже, чтобы остаться там до поры – и когда-нибудь найти адресата. - Альдо? – Резко кидает он в тишину ненужный вопрос, и Валентин улыбается одними губами, оставаясь недвижен. - Герцог Окделл больше подошел бы, чтобы греть постель Его Величества, но Раканы никогда не искали легких путей. И Удо кажется, что он сошел с ума, потому что, что он слышал, просто не может быть смешком. Так вот о ком тогда – в недавний первый вечер – думал Валентин, целуя его – заучено, бесстрастно, давая то, чего хотят – или требуют, целуя так, как целуют только когда всё равно. Когда неважно, кто, и от тебя не требуется ничего кроме формального ответа и формального позволения. Леворукий и все его кошки, Закатное пламя! Секундный яростный блеск серо-зеленых глаз, «Берите то, за чем пришли», слова, бьющие не хуже плети и колющие не хуже клинка, а потом короткое удивление, почти нежность и почти уже не война… И вот за кого ты принял меня. И Удо думает только об одном: Создатель, что же он сделал правильно из всего того, что сделал, если заставил себе поверить. Потому что то, что было с ними, не похоже на подданство. Потому что Придд не из тех, кому нужны случайности. Валентин вдруг откидывает голову и закрывает глаза. Удо по-прежнему пытается заставить кровь перестать кипеть, а черные топкие воды – отступить. - Есть истории, о которых никто не говорит, но которые знают все. Я рад, что Рокэ Алва в Багерлее. Пока рад. В конце концов, слухами полнится земля. В истории с Джастином Приддом Удо никогда не мог понять только одного: что за вода должна течь в венах, чтобы смывать позор семьи кровью собственного сына, но сейчас важно не это, и Борн слушает, слушает внимательно как никогда – а Валентин продолжает. - Знал и Альдо Ракан. Его Высочество с делающим ему честь участием заинтересовался подробностями, кои я ему поведал, насколько это было в моих силах. То есть, не сказал ни словом больше, чем мерзавец и так знал. - Но что значит теория без практики, - Валентин дергает плечом, а потом вдруг коротко усмехается – нехорошо, зло: - Думаю, Его Высочество был разочарован. Впрочем, это не имеет значения. У меня свои счеты с Альдо Раканом, и скоро я рассчитаюсь с долгами. А потом утопишь мифическую Кабитэлу, запачканную новым именем, и её заигравшегося королька в крови. Возможно, её даже не будет много. Не знаю, чем ты руководствовался и как ты собирался делать это один – да и один ли? – но я помогу тебе. В конце концов, два дня – это даже много для того, чтобы мир раскололся на черепки и снова склеился по швам. Больше, чем всё прочее, Удо Борн не любил неопределенности. Но теперь её больше не было. Была только нежная кожа под пальцами – обхватить руками, вжать чужую напряженную спину в себя, провести губами по острому плечу – и тишина, в которой даже выдохи становились неслышными. Удо безмолвно выдохнул: только так. Валентин безмолвно ответил: верю. Один спросил, по-прежнему ли всё, а другой ответил, что всё теперь – навсегда. Даже если «навсегда» длилось лишь сутки и продлится до первой же крови – даст Леворукий, чужой. Это уже не война. И Валентин впервые шепчет его имя, и в комнате становится жарко, и сводит судорогой тела, и обретается то, что больше нельзя терять. Валентин просит: обещай. И Удо клянется: обещаю.



полная версия страницы